– У меня четыре служанки, – говорила хозяйка. – Девочки – почти члены семейства. Мария живет у моего мужа с пятилетнего возраста, сестре ее одиннадцать лет. Две другие спят дома, за ними вечером приходит мать. Одна из них собственно позирует, но помогает и по хозяйству.
Когда мы уже уходили и были на террасе, хозяйка звучно крикнула: Марий!
Сверху молодой голос ответил обычное «vengo!», и через минуту по лестнице на террасу сбежала молодая, высокая девушка в голубом холстинковом платьице и белом переднике. Она была тяжеловата, с большими руками и ногами, слегка сутула и не очень грациозна, в узком платье, затянутая в корсет, по лицо мы тотчас же узнали – лицо рисунка углем. Может быть, оно, действительно, потеряло детскую тонкость и воздушность, но теперь оно было прекрасно своей определенностью, законченностью совершенных линий и безмятежной ясностью выражения. Профиль был арабский, очень типичный – такие лица встречаются в Таормине – с коротким носом, тупым и прямым, с длинными, карими глазами. Лицо не очень смуглое, свежее, слегка розовое.
Мария выслушала малопонятное приказание на сицилийском языке и скрылась. Когда мы уходили, у решетки мелькнуло еще несколько молодых, полудетских личек. Одно было тоже прекрасно: смуглое, почти коричневое, с темно-красными губами, свежее, как вечернее небо. Это – Панкрация, или Пранказия, как говорят в Сицилии, – двенадцатилетняя модель нашего хозяина.
На другой день, несмотря на проливной дождь, не предвещавший хорошего, мы переехали и зажили по-новому.
В маленьких деревушках около Таормины, бедных и диких до невероятия, где-нибудь в горах, попадаются лица чудесной красоты еще сохранившегося арабского типа. Женщины, работающие вдвое более и работу тяжелую, вянут невероятно быстро, но мужчины выравниваются довольно поздно. Часто восемнадцатилетний мальчик прекрасен, как девушка, с прозрачно-нежным цветом лица, гибкий и тонкий. Но рядом с уцелевшей чистотой линий тела есть несомненные признаки вырождения. Странная дикость господствует в этих маленьких горных селениях.
Духовной жизни нет и не может быть, потому что у туземца полное отсутствие ума, даже возможности развития и соображения. Они не глупы, но это та первоначальная – или последняя – безмятежная тупость, которая даже может быть красива, как все стихийное. Они не обрабатывают земли, ничем не пользуются, работают только женщины: мужчины разве слегка ухаживают за оливами; едят травы, фиги, маслины – почти никогда не разводят огня; спят на соломе, в каменном доме без окон, где зимою бывает нередко жестокая стужа. Есть много семей, в которых половина членов – полные идиоты; женщины к старости особенно часто впадают в кретинизм. У Марии мать настоящая кретинка. Страшная старуха, без зубов, полулысая – хотя ей, вероятно, нет и пятидесяти – она почти не понимает слов и все смеется, а если крикнуть, то пугается, как зверь, и осматривается, точно собираясь спрятаться. В Таормину она сходит редко. У нее много детей, из них трое идиотов. Мария взята вниз пяти лет, как и сестра ее, Бастиана, которой теперь одиннадцать лет; девочка, к удивлению, – смышленая и живая, похожая на Марию, но не такая хорошенькая. Мария была маленьким, худеньким зверьком, диким, почти ничего не говорила, и понимала и оживлялась только, когда слышала волшебное слово – mangiare. Ей дали вволю макарон и мяса; она радостно смеялась, ела с жадностью, почти пугающею, и хлопала себя по животу. У тамошних ребятишек он непомерно велик от трав, которыми они питаются. Тихая радость, внезапно блестящие глаза, оживление – до сих пор являются на лице Марии, когда она слышит про еду. Во время последнего карнавала, когда Signora одела ses petites lilies в костюмы и повела их танцевать тарантеллу в другой дом, тоже к иностранцам, куда были приглашены также многие giovanotti из Таормины, Мария была замечена молодым каменщиком, который с нею танцевал и на другой день сделал предложение – alia Signora, конечно, а не самой Марии. Девочки не могут пройти одни даже до Таормины, и им негде видеться с кавалерами, которые в дом не допущены. «La Signora» подумала, решила, что жених подходящий, но что Марии замуж рано, и назначила свадьбу через два года. Мария пока сошьет себе приданое, видеться же с женихом ей за это время совсем не нужно. Жених тоже подумал, увидал, что решение крепко, и рассудил на эти два года съездить в Америку, попытать счастья. Такие поездки здесь в большом обычае. У Джиованины, сестры Пранказии (полненькой, очень беленькой и миленькой блондинки) тоже есть жених и тоже в Америке. Жених Марии пришел проститься, – в присутствии синьоров, конечно, а на другое утро, рано, Марии было позволено взглянуть с нижней террасы на уходящий в Мессину поезд, который был виден на расстоянии полукилометра, целый кусок, от туннеля до туннеля, и казался сверху не больше гусеницы. Марии было позволено, однако, махать белым платком, и она даже получила ответные знаки.
В этот день добросердечная синьора велела сделать для девочек лишнее блюдо макарон, призвала Марию, беседовала с нею о приданом, о том, что пройдут два года, жених вернется из Америки, и Мария будет счастлива всю жизнь. Мария, розовая, свежая, не улыбаясь и не плача, слушала и смотрела на синьору своими длинными, карими, бездумными глазами. Потом девочки пошли есть, больше ничего не было. Мария прилежно шила приданое, складывая его аккуратно в сундук, который стоял в ее опрятной, светленькой комнате.
Вряд ли Мария когда-нибудь думала; мысли у нее – близкие и отдельные, точно у маленьких детей, – и все на поверхности. А там, в темной глубине, тихий и безмятежный сон, силы, не доходящие до сознания, неподвижные, молчаливые, как у яблони или ярких маков в траве.