Мы не возражали и мирно отправились домой обедать.
Длинный стол был полон. Мы уже ко всем привыкли, всех знали по виду. На левом конце стола сидит благообразный, с короткой седой бородкой, английский священник. Он нездоров и кутается в черную пелерину. Рядом с ним – его жена, старушка с детским лицом. Англичанка, старая девица, с добрым, но кривым ртом, еще несколько безобидных туристов… И вдали, на другом конце стола, толстый норвежец со странными манерами. Он подскакивал, хихикал, разговаривал сам с собою или с хозяином, который предупредительно служил за столом сам. Англичане на него подозрительно косились.
Во время четвертого или пятого блюда пришли музыканты. Обычные музыканты с мандолинами и скрипками, с надоевшей Маргаритой и всем собранием неаполитанских песен. Впрочем, когда они споют эти песни и затем, сильно детонируя (их в Таормине только шесть или семь, все они самоучки, играют по слуху), проиграют попурри из многих опер, они принимаются за сицилианскую музыку, которая произвела на меня глубокое впечатление. Она совсем не похожа на мелодии южной Италии. В ней однообразие и тягучесть песен севера, серая, несказанная, необъяснимая грусть, тоска, почти скука… Та же (это мы узнали потом) как в сицилианской тарантелле, в этом монотонном танце, полном печали, болезненной страстности порою – и вечного однообразия.
Встали из-за стола, но не расходились, потому что музыканты еще продолжали. Они теперь перешли на куплеты. Старший, уже пожилой итальянец стоял в кругу подпевал и подплясывал, кривляясь. Это было скучно и противно. Норвежец грузно прохаживался по комнате, продолжая улыбаться и даже хихикать. Неожиданно он подошел к доброй криворотой англичанке и стал ей объяснять по-итальянски, что он знает четырнадцать языков и что вот только английского не знает, что он профессор, что Норвегия теперь самая важная и даже самая модная страна, и что будущее ее еще более блестящее, чем настоящее.
Испуганная до слез англичанка ускользнула. И толстый норвежец опять уже ходил по комнате, посмеиваясь про себя.
Мы переменили квартиру. И волей-неволей наш беспокойный приятель примирился с Таорминой еще на целый месяц. Случилось это следующим образом.
Мы шли вечером снизу, с моря, по шоссе. Солнце было еще высоко, Этна лиловела кусками, между высокими, рвущимися тучами, было не холодно и не жарко, – то особенное итальянское тепло, когда не замечаешь воздуха, потому что он в согласном отношении с теплотою крови.
Мы миновали и поворот в Мессину, и маленькую розовую виллу, полную левкоями, потом некрасивый и широкий, на открытом месте, дом какой-то загадочной иностранки, которая ездит в плетенке, закутанная серым вуалем, – и наконец пришли к хорошенькой вилле на самой скале, в полукилометре от города, где мы еще раньше заметили отдающееся помещение. Вилла, видимо, выросла недавно – и заслонила собою море от стоящего немного выше отеля Castello a mare. Вся она была чистенькая, свеженькая, молоденькая и благоуханная, как тринадцатилетняя сицилианка.
– Посмотрим квартиру… Ведь это ничему не мешает?.. – предложили мы нашему спутнику.
Новенькая решетка весело скрипнула.
Вилла была четырехэтажная (в первом этаже, впрочем, были кладовые), но так как она вся стояла в скале, то в третий этаж не было лестницы, он со стороны шоссе лежал на земле, а в нижние этажи, на террасу, вела широкая белая лестница. Второй этаж отдавался.
Почти музыкальное соответствие красок, которыми были выкрашены стены, гравюры или фотографии лучших картин Дюрера, Бёклина, несколько мастерских, хотя неоконченных этюдов – тотчас же заставили нас догадаться, что хозяин – художник. Он был здесь сам, не молодой, небольшого роста, подвижной и болтливый. Он венгерец, но учился в Германии, живет в Сицилии уже больше десяти лет, ибо страдает астмой. Его дом – его любимейшее дитя; он сделал все сам, чуть не своими руками, даже без архитектора. Мы обратили внимание на рисунок углем, в одной из комнат внизу. Девочка, лет 12–13, одетая просто, с пучком цветов в опущенных руках, гладко причесанная. У нее склоненный, печальный профиль – той воздушной, нездешней красоты, которую отметили английские прерафаэлиты. Короткий нос, довольно большой, правильный рот с темными губами и длинные, не то грустные, не то бессмысленные глаза.
– Кто это делал? – невольно спросил один из моих спутников.
– Я делал, – словоохотливо пояснил наш хозяин. – Это наша девушка, моя бывшая модель. Она живет у меня с пятилетнего возраста. Теперь она не годится в модели, ей уже шестнадцать лет. А была очень красива!
Была! А теперь шестнадцать лет! Нам захотелось посмотреть эту отцветшую богиню.
У хозяина оказалась жена, молоденькая и эксцентричная немка. Она была сестрой небезызвестного художника, который провел в Таормине двенадцать лет и женат на сицилианке.
– Здесь так много художников-иностранцев?
– О, целые поселения! Нигде нет их столько, как в Таормине. Особенно немцев. Мой брат переехал теперь в Дрезден, но он постоянно возвращается и даже привозит с собою своих учеников.
Дело было покончено. Даже ворчливый наш приятель, обольщенный красотою дома, согласился взять с нами квартиру на месяц. Ему понравились картины. Особенно этюд женской головки, писанной масляными красками, – в его комнате; это был этюд «розового»: платок, завязанный сзади, открывающей уши, – розовый, свежая щека – розовая, шея под нею – розовая; и бледнеющие переходы розового цвета совсем различных оттенков – были удивительно хороши.