Такое состояние бывает во время тяжкой болезни, когда жар в крови заволакивает сознание горячим дымом, когда кажется, что бежишь, мчишься навстречу или вместе с этим обжигающим вихрем, падаешь, встаешь, опять бежишь, потому что надо, – а что-то стучит около тебя невозможно громко и торопливо, и не знаешь, что стучит сердце – и только во всем этом глубокая мука.
Так было и здесь: грохот, свист и дрожь увлекали вперед с неизъяснимой быстротой; но вместе с ощущением полета – было сознание неподвижности и бессилия, – и в этом опять заключалась глубокая мука.
Казалось, что не рассветет, – но рассвело, и даже все было на своих местах, дома и деревья, только утро встало дикое, мутно-серое, а море внизу точно вспухло, иссиня-черное, страшное, как туча. Привычная Мария пришла утром еще розовее, чем всегда. Только гладко зачесанные волосы ветер растрепал, и они стояли теперь вокруг ее прекрасного лица легкими, темно-блестящими кольцами.
День минул, как ночь, – в кошмаре. Разговаривать друг с другом было нельзя, потому что, даже усиливая голос до крика, трудно было заставить понять себя, расслышать слова. Мы пошли обедать. Или буря ослабела, или мы привыкли к вою, но нам дорога не показалась невозможной. Не переставая хлестал дождь, прибавляя свои мокрые, скользкие звуки к воплям воздуха.
В Castello a mare вой был жиже, тоньше и пронзительнее. Наши призраки – обитатели отеля – казались еще страшнее, потому что уже совершенно были беззвучны и бессловесны. Англичанка с невралгией пала духом и как можно уже раскрывала рот: ей было больно. С букета печальных ирисов с полупрозрачными белыми лепестками упала улитка и равнодушно поползла по столу. Англичанка покосилась на нее, хотела что-то сказать, по подумала о ветре и о своей боли и ничего не сказала. Мой приятель жевал голубя. А кругом дома с торжеством облетал ветер, стуча в двери, заливаясь тонким визгом, бросая в стекла сплошные струи воды и мелкого камня.
Невольно думалось теперь о колоннах старого театра. Века пролетели, кровь пролилась, исчезла радость, все великое отошло и родилось маленькое, – а ветер совсем так же, не понимая перемен, точно слепой или мертвый, плачет и ликует. Может быть, не так же? Может быть, природа растет и умаляется с нами, от ширины и проникновенности взора, и мы, покоряясь ей, покоряем ее… Пусть древнее великое превратилось в малое, но разрушится и малое и вырастет из него новое, неизвестное, – и силы последнего величия, быть может, только спят… Об этом говорит мне ветер громовыми голосами, ветер – и то, что я его слышу и понимаю…
С величайшим трудом вернулись мы домой. Темный, мокрый и злобный хаос, с которым пришлось бороться, утомил нас и привел в безнадежную грусть. Мы обрадовались было, увидав теплый огонь лампы в столовой – но столовая, тихая и уютная, – сделалась тоже необитаемой: грохотало, стучало и дуло, буря не уменьшалась. В комнаты, выходившие на море, откуда и мчался сирокко, – страшным казалось отворить двери. Мы сели около пустынного стола, под лампой, которая вздрагивала, и грустно молчали. Говорить было нельзя, стоны ветра пресекали все другие звуки. Никогда юг не казался нам таким бесконечно чужим, не родным, более суровым, чем нежный и робкий север. Южная природа постоянна и ласкова, как разумная и очень добрая женщина; солнце греет ровно и щедро, небеса ясны и глубоки, зима приветлива, осторожна и совсем похожа на лето; она даже уступает лету быстро, без борьбы, без того нерешительного и неуловимо-прекрасного перехода, который дети севера называют весной; но порою эта ласковая и сильная природа утомляется своим постоянством и добротой; и ее безумные припадки, безмерные, разрушительные порывы пугают и отталкивают, она – враг, она несет смерть и ужас. Пусть наши цветы бледнее, наши небеса прозрачнее, облака ниже, весенний свет непостояннее, изменчивее: есть кротость и в союзах, и в улыбке севера, есть тишина в его неожиданностях и его измене.
Сила ветра не уменьшалась. Но в эту вторую ночь усталость победила и сон слетел на меня незаметно, под шум и вопли. Перед утром что-то словно толкнуло меня, было темно и… было тихо. Только кровь, шелестя, стучала в виски, безмолвие казалось странным, невозможным… Но оно было. Море еще гудело, но успокаивающе, как звон далеких колоколов. Глаза невольно закрылись и сон, крепкий, темный, похожий на смерть, пришел ко мне.
Возвращаясь как-то в поздние сумерки через Таормину домой, мы встретили на площади нашу хозяйку. Она весело болтала по-сицилиански с четырьмя молодыми девушками и полной дамой. Девушки были невелики ростом, похожи одна на другую, с обыкновенными глазами, сутуловаты, без шляп. У дамы на голове был кусок черного кружева. Хозяйка, простившись, присоединилась к нам – она тоже шла домой.
– Знаете, кто эти барышни? – спросила она.
– Барышни? Как-то не похожи на барышень… Здешние?
– Да. Это дочери и вдова генерала, очень известного. Одна из самых древних и знатных сицилианских фамилий. Они живут в старинном палаццо около второй площади. А почему они вам показались не похожими на барышень? Оттого что без шляп?
– Да, и… вообще…
– Вы знаете, для сицилианки – стыд надеть шляпу, так же, как выйти днем. Сицилианская дама, даже из самых богатых и знатных, ни за что не выйдет на улицу, пока светло. Вечером, когда уже темно, они идут подышать воздухом или послушать музыку на площади, закутавшись в кружево. Конечно, самые простые, работницы – те ходят, но и тут молоденькую девушку мать не выпустит на улицу одну, не пошлет, например, ни за чем. Это не принято.