Читая Зайцева – грустишь, но ждешь; ничто души, самой глуби ее, еще не ранит; правда, не ранит ее и «Ярь»; но только неутолимо влечет от этой последней книги (именно потому, что автор все-таки талантлив), влечет от его болезненной юности, от ранней, жалобной надрывности, усилий приникнуть к земле, от этого иссякновения личности, от этих милых, иногда прелестно-тонких, стихов – к Баратынскому, к Тютчеву, к Лермонтову, – к железно-твердому «Я» Баратынского прежде всего. Скорее, скорее – сдуть похотливые былинки, слабо завившие душу, развеять призраки «Барыб», встающие из призрачных болот. Есть еще правда, кровь, солнце и человек. Не за воскресенье бестаинствеиных, бесплодных призраков отдаст человек свою плоть, себя. Его одиночество, его сила и упор ждут не этих воскресений.
«Истина возникнет из земли, правда приникнет с небес…» И верится слову, сказанному столько веков тому назад. Да, «истина возникнет из земли», но чтобы «истина и милость встретились» – надо, чтобы правда «приникла с небес», а не поднялась паром холодным из болот. Нам уже нужны видения, а видения нам не нужны.
Зайцев хорошо сделал, что издал свою книжку: в его рассказах, собранных вместе, резче выступают все недочеты, тяжеловесности, банальности, однообразная однотонность и многие другие художественные слабости. Автору легче заметить их, освободиться от них в следующей книжке. Борис Зайцев, хотим надеяться, – еще в будущем.
1907
В только что вышедшем альманахе (К-во «Шиповник», книга первая) – лишь две вещи заслуживают серьезного внимания: «Лесная топь» Сергеева-Ценского и драма Леонида Андреева «Жизнь Человека». Остальное, несмотря на «имена», – вяло, серо, ни хорошо, ни худо, – просто не характерно для авторов.
О «Лесной топи» поговорить следует, тем более что почти одновременно с альманахом вышел первый сборник рассказов Сергеева-Ценского. Он – писатель интересный, и «Лесная топь» не слабее, а может быть, сильнее всех других его рассказов; Сергеев-Ценский в нем особенно подчеркнулся. Но об этом речь впереди. Пока же остановимся на «Жизни Человека» Л. Андреева.
С «Человеком» вышло литературное недоразумение. Драму особенно хвалили, а когда она была поставлена на сцене («передового театра» Комиссаржевской) – то прямо превознесли. Даже Юрий Беляев из «Нового времени» отнесся благосклонно. Успех был несомненный, хотя и не очень «видный». Но, благодаря событиям общественной жизни, интерес к литературе вообще несколько ослабел.
Вот тут-то и недоразумение, и что-то очень горькое есть в этом недоразумении. Если бы драма имела успех среди «большой публики», как это часто случалось с весьма неудачными вещами Горького, то можно бы, при желании, утешаться, что наша «толпа» еще не умеет разбираться сразу, что у нее есть случайные любимцы… Но нет: драму Андреева ценила не «толпа», а цвет нашей литературы и критики. И драма этим «лучшим» ценителям понравилась, «пришлась» к ним. Я выключаю Юрия Беляева – поклонников «Человека» довольно и без него; весь театр Комиссаржевской держится именно этим «цветом» литературы – писателями, поэтами и просто людьми, считающими себя «передовыми» в искусстве и культуре.
«Жизнь Человека» Л. Андреева – несомненно, самая слабая, самая плохая вещь из всего, что когда-либо писал этот талантливый беллетрист. «Елиазар», его недавний рассказ в «Золотом Руне», тоже слаб, но не в такой мере – хоть и приближается скорее к разбираемой драме, нежели к прежним произведениям писателя. Фантастические сюжеты, «мистическая обстановка» крайне невыгодны для Л. Андреева: вся грубость, вся примитивная его некультурность и вытекающая из нее беспомощность – выступают особенно выпукло и резко, как только Л. Андреев хочет оторваться от реальных форм быта. Собственно, талант у него большой, гораздо больше, чем у Горького; но у Горького чувствуется большая сгармонированность между талантом и содержанием таланта. С Горького ничего не требуешь. Л. Андреев не может справиться с вопросами, которые сам же поднимает; ему душно в их темном хаосе. И как только он хочет что-то сам сказать, сознательно, – начинается невероятная и постыдная фальшь. «Савва» его – хаос невообразимый; но, по крайней мере, там вопросы остаются вопросами, там хаос не разрешается плоскостью, вопли не переходят в риторику. Талант-самородок остается тем, что он есть, и не вылезает из-за него сам Л. Андреев, бессознательный, запутавшийся, чуждый культурности русский человек. Л. Андреев еще глубок, когда не думает, что он глубокомыслен. А когда это думает – теряет все, вплоть до таланта.
Не в том беда, что последняя драма его написана так, что не напоминает, а почти повторяет Метерлинка. Но она дурно, некультурно, грубо ее повторяет; выходит не то доморощенная карикатура, не то изнанка вышитого ковра. И не в том только беда, что эта узловатая, рабски подражательная форма содержит в себе путаную, смятую да еще банальную мысль о бессмысленном роке. Может быть, впрочем, и вовсе там никакой мысли нет. Горе в том, что подобная вещь преподносится нам как художественное произведение, да еще с глубиной, с претензией на какое-то общее миросозерцанье.
Претензии убили самую возможность непосредственного живого слова; и пет их ни одного во всей «Жизни Человека», во всей драме, наполненной холодными, придуманными, крикливо-плоскими фразами. Никогда мне не было так жалко Леонида Андреева. Он давал сильные вещи, чувствовалось, что за ними стихийно, слепо мучится и борется живой человек, которого можно бы любить, с которым можно страдать вместе. А тут, из-за драмы и рассказа «Елеазар», вдруг высунулся малообразованный и претенциозный русский литератор, которого, поскольку он все-таки человек и все-таки Л. Андреев, ничего не понимающий и не разрешающий, – можно лишь бесконечно жалеть.