Том 7. Мы и они - Страница 2


К оглавлению

2

1908

Хлеб жизни

1901

I

Знаю, меня упрекнут в легком, поверхностном отношении к вопросу громадной важности. Но ведь я не берусь ничего решать; я только выскажу свои, может быть, отрывочные мысли, с осторожностью касаясь предмета, который, конечно, требует серьезного и специального изучения. Пусть же простят мне люди, отдавшие себя жизни, запятые тем, как напитать своих братьев хлебом телесным, удрученные мыслью о всеобщем равенстве, количестве рабочих часов и т. д. Они не сочтут себя моими единомышленниками; а между тем, мне кажется, что они правы, если, ни в чем не изменяя своих мыслей, еще прибавят к ним нечто, логически необходимое.

Те же, кто считаются моими единомышленниками, – упрекнут меня в другом: они скажут, что я повторяю старые, известные мысли, сделавшиеся общими местами. Потому что я буду говорить о хлебе для тела и хлебе для духа, о их равноправности, равнонеобходимости в каждый данный момент для каждого человека, о их фактической жизни. А для этого уже есть готовые, часто повторяемые слова и фразы: «Надо соединить жизнь и религию! Надо освятить жизнь! Надо религию сделать жизненной! Надо все любить!»

Отличные слова. И как будто даже ясные. Как будто даже и рассуждать дальше нечего, а прямо приступать к действию, к воплощению слов: начать освящать жизнь, начать любить все и т. д.

А между тем никаких начинаний мы не видим; никаких воплощений нет. Мысль, в истинность которой мы верим, не может сделаться для нас слишком известной, старой – до своего воплощения; вернее – предположить, что она молода, что мы ее не знаем. И действительно, бывают слова ужасно милые и хорошие, но с притворной ясностью. Они опасны, они гипнотизируют, особенно, когда их часто повторяют: давно веришь, что им веришь, и даже того не понимаешь, что их не понимаешь. Это – догадки, пусть верные, – но все-таки догадки. Для того же, чтобы слова и догадки сделались мыслью, и для понимания мысли, – нужна возможность последовательных представлений. То есть если это – ступень, то чтобы и лестница существовала, а иначе это будет лишь перекладина где-то вверху, в воздухе, виселица или… насест. Боже меня сохрани, сравнить действительно глубокое сочетание слов: «Надо соединять религию и жизнь» – с такими перекладинами; ведь об этих-то словах я и буду говорить; а думаю только, что не лишнее нам посмотреть, каковы нижние ступени лестницы, к ним ведущей, понять, что мы, повторяя хорошие слова, – не знаем, в сущности, ни какую религию подразумеваем, ни какую жизнь, ни как их соединять, ни того даже, почему это «надо». Мы все хотим что-нибудь сделать; но, не зная, что делаешь, можно делать, а сделать ничего нельзя.

И я иду навстречу суждениям и осуждениям моих «единомышленников», говорю о первых, самых наземных, ступенях, хотя, может быть, и придется мне говорить о вещах известных, о словах, уже произнесенных. О, эти старые слова, милые – и самые страшные – притворно-ясные! «Надо любить всех»… «все»… «надо начать любить»… Любить! Вот, кажется, самое старое, известное, понятное слово; а какой человек, если он искренен перед собою, скажет: я понимаю, что оно значит? Но не отвлеченными, пока неразрешимыми, вопросами я буду заниматься. Я хочу говорить о человеческой природе, об ее здоровых потребностях, о моменте нашего теперешнего сознания и о том, как сделать, чтобы нам жить было лучше. Словом, о том, что должно быть, – на основании того, что есть.

II

Что же есть?

Есть люди. Есть их история.

История – рассказ о человеческом голоде. В самом деле, история, – равно и теперешнее наше наблюдение над жизнью, – говорит нам только о том, как люди хотели есть, как стремились утолить голод, как достигали или не достигали утоления. Всегда в них было два голода, органически связанные, и утоление, – или подобие, или предчувствие его, – достигалось лишь там, где между ними сохранялось наибольшее равновесие, где они более были слиты. Действительность голода похожа на общепринятую, может быть, отчасти условную, двойственность самого человека. Тело – и дух. Казалось бы, это для нас – одно; мы не можем себе представить ни человека без духа, ни человека без тела; а между тем и понятие двух существует, ибо оно верно. Так, мы всегда видим сосуд – его внешние стенки; и всегда знаем, что есть внутренние стенки; они разнятся, но сосуд один. Из этой простой, азбучной единодвойственности человеческой природы, как следствие, такая же единодвойственная потребность – двойной голод, одинаковой силы, дающий равные, хотя, может быть, различные страдания, когда он не утолен. Мало того: двойственный голод только тогда не причиняет смерти, когда он утоляется одновременно, ибо всякая секунда полного разрыва единодвойствености для природы человеческой смертельна. Повторяю, мы можем лишь видеть внешние стенки сосуда; он долго еще кажется нам целым, когда разрушение начинается с внутренних; по ведь это одно вещество, и смерть пройдет насквозь.

Различие между стенками, внутренней и внешней, при полной их равноценности, конечно, существует; хотя бы в том, что внешними мы, люди, обращены друг к другу. Различие создало и различное к ним отношение, не всегда останавливающееся, однако, на различности, а переходящее в разнооцениваемость. Так, голод тела, заботы о его утолении то считаются менее важными, менее «благородными», менее нужными, чем голод духа, а иногда и постыдными, – то, наоборот, голод духа как бы забывается, и на первый план ставится хлеб, настоящий хлеб, ржаной или пшеничный, и думают, что его довольно для жизни. А уж после напитания этим ржаным или пшеничным, можно погадать и о другом питании. Но упускают из виду, что во время этого частичного питания внутренние стенки разложатся и смерть пройдет насквозь.

2