Том 7. Мы и они - Страница 117


К оглавлению

117

Мне приходилось слышать, что Брюсова упрекают в неподвижности. Как поэт, он, конечно, развивается, этого не отрицает никто, и все-таки зовут его неподвижным.


…Вес моря, все пристани
Люблю, Люблю равно…

Не значит ли это, говорят, что Брюсов ничего не любит? ничему не изменяя, ничему не бывает вереи? не ошибается, не падает, потому что никуда не двигается, никуда не идет?

О, да, значит. Но какое у нас право, да и какой смысл требовать от дерева магнолии вишен, от горькой волны океана – прозрачности и быстроты горного потока? Движение – это мелодия и ритм, это время; для гармонии не нужно время, а потому не нужно и движение.

У Брюсова есть такая строка:


Я был, я есмь – мне вечности не надо…

В этой строке глубочайшее прикосновение к вечности. «Не надо», потому что «я был, я есмь» уже в вечности, потому что она уже была и есть тогда, когда «я был, я еемь». Пусть это неподвижность; пусть запертый, – но полный круг; велик ли, мал ли круг, что это меняет? Круг остается кругом; круг – совершенство в себе, – символ вечности.

III

На Брюсова-человека, так же, как на Брюсова-поэта, с величайшей легкостью надеваются всякие маски. Кто каким Брюсова хотел, таким его и имел. Роковой гений, загадочный волшебник, трагический художник, эгоистический позер, холодный и хитрый литературный честолюбец, таинственный герой, маг, спирит, Дон-Жуан, Наполеон, анархист, черносотенник, космополит, скептик, сплетник, ницшеанец, солипсист, кружковист, брезгливый москвич, скрытный, острый и рассудочный, – как только его не определяли, кем для себя не делали! И Брюсов со всеми был действительно тем, кем его желали видеть. Не то чтобы он сознательно играл роль, нет, но все эти личины, равно, были ему так чужды, что он, не замечая, носил их с одинаковой легкостью. Каждый подходил к Брюсову со своим требованием, а так как всякое требование, предъявленное к Брюсову, совершенно бесполезно и безнадежно, то он, по-видимости, исполнял их все, – не исполняя ни одного. Оставался собой, оставался своим, то есть простым в себе, добрым и ясным человеком, чуждым всем до такой степени, что за этой чуждостью легко было просмотреть простоту его человечности и его поэзию.

Однако, если все это так, – какое, в конце концов, нам дело до Брюсова и до его поэзии? Если это исключительный феномен, чудо и в своем роде совершенство, то единственное возможное к нему отношение – пройти мимо, не оглядываясь. Известно, что чудес нужных на свете нет; а если и бывают ненужные, то на что они нужны? Что с ними делать?

Нет, конечно, Брюсов нисколько не феномен и не чудо. Не один он на свете свой и чуждый всем. Мы говорим о нем, потому что он виднее, потому что в его природу вложена еще яркая способность самопроявления – сильный стихотворный талант. Кроме того, – нет и совершенства, как пет чуда. Я говорю лишь о самой первой, о самой главной черте в облике Брюсова, обо всем уклоне человека-поэта. И уклон этот – несомненно, единственность, самогармоничность, природная самостремителыюсть, не связанность со внележащим и крайняя, ясная простота – в себе. Отношение к Брюсову и к его поэзии может быть только чисто созерцательное. Но кто знает, не в чистом ли созерцании, то есть в бескорыстии и легкости, тайна красоты?

Да, бескорыстие и легкость – легкость хорошая, крылатая, – вот то, что родится в душе от общения с Брюсовым и его книгами.


Я был разорван мукой страстной,
Язвим извилистой тоской…

Как просто это сочетание слов! Какой свежею прохладой веет от них! Я знаю, это не моя мука, не моя тоска, но почему бы мне не забыть сейчас о моей? Смотрю в иную душу, вижу, верю – не довольно ли? Пусть будет эта прекрасная, чужая тоска; пусть будет это мне ненужное, бесполезное сочетание слов. Пусть будет. Это хорошо.

Разнообразна жизнь, и, может быть, самое дорогое в ней – ее разнообразие. Далекость, чуждость, бесполезность, неподвижная гармония – могут быть так же прекрасны, как близость, действенность, бег мелодии. Тому и другому надо уметь сказать: да будет!

Мне близок «рыцарь», рвущийся «в стан погибающих за великое дело любви», мне дорог мятежный парус, который «ищет бури», я не отдам их, не отрекусь от них, это – я, это – мы все; но зачем отвертываться от ласковой легкости прекрасного созерцания, как не слушать беспечально-далеких слов поэта:


Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья.
И Господа, и Дьявола
Равно прославлю я…

Не надо только ничего требовать от Брюсова для себя: он свой и ровно ничего не даст нам сам ни как человек, ни как поэт: но мы-то можем взять от него многое, если верно подойдем к нему. Мы можем пережить минуты созерцанья чужой тайны, почувствовать святую легкость далекой, навеки не нашей, красоты.

Но для этого, повторяю, надо принять Брюсова таким, каков он есть, понять, что он существует только для себя, а нас и не замечает:


Путь мой вьется в бесконечность
Меж полей, как мрак, пустых.
В думах милая беспечность
И мечты ласкает встречность
Рифм знакомых и простых.

А если замечаете, – то уходит:


…как в верное прибежище
Вступаю я в вечерний час.
Вот кто-то с ласковым пристрастием
Со всех сторон протянет тьму,
И я упьюсь последним счастием:
Быть без людей! Быть одному!

Я сказал все, что мне хотелось сказать о Брюсове. Есть ли тут правда? Верно ли? Не знаю. Можно бы доказывать мою мысль, длинно, длинным подбором цитат, но я не люблю цитат. Книги Брюсова всем известны; пусть кто хочет и может, прочтет их с данной точки зрения. В цельности своей, он есть самое убедительное доказательство.

117