Том 7. Мы и они - Страница 115


К оглавлению

115

Слезинка замученного ребенка, беды Василия Фивейского – все это еще в гранях человеческого понимания справедливости и несправедливости. Пожалуй, можно сказать с этой точки зрения, что Передонов терпит справедливо, что он достоин своих мучений… И вот тут-то становится ясно, что всякое человеческое сердце шире справедливости; не справедливо передоновское несчастие, но как-то сверхнесправедливо. Необходимо нам оправдать «слезинку замученного ребенка», потому что надо знать: за что? почему? зачем?

Но так же необходимо, настоятельно необходимо мне оправдать и каждую слюнявую слезу Передонова, каждое его вздрагивание от Недотыкомки, каждый удар каблука по физиономии, который он «справедливо» получит от хорошего человека, каждый его визг и вопль в сумасшедшем доме, куда его непременно засадят. Если мы продолжаем жить в мире и даже любить мир, полный замученных детей и камней, которые завтра свалят на нашу голову, – то ведь потому лишь, что мы всему этому говорим наше «не хочу» и с упорной, инстинктивной надеждой ждем ответов на «зачем?» и «за что?»… Еще ярче встает наше «не хочу» перед несчастием Передоновых, несчастием сплошным и неслыханным. «Не хочу» не во имя справедливости, а во имя той сверхсправедливости, существование которой в человеке неоспоримо, природа которой – тайна и которую, пожалуй… можно назвать Любовью. Впрочем, это слово мало кому понятно.

За гранью чистой справедливости исчезает прямое понятие вины, человеческой виновности и невиноватости. Падает поэтому и вопрос «за что?». Мы уже не судим Передонова, мы покрыли его. И, покрыв, спрашиваем: «Как смел его создать создавший его? И чем он ответит за него?»

Другое дело, конечно, если никакого Передонова не существует в действительности, если все это измышления талантливого беллетриста, если, попросту говоря, Передонов создан Сологубом. Не стоит к такому создателю Передонова обращаться с вопросами «как смел?..» и «отвечаешь ли ты за него?». Ясно, что Сологуб вывел его помимо желания, не знает его и нисколько за него не отвечает. Чувство неответственности за своего героя очень ярко в романе Сологуба. Он не любит его, и это еще раз подтверждает, что он не родил его, а только нашел и показывает. Покажу, а там хоть пропади. Покажу, а сам смотреть не желаю, очень мне нужно!

Спасибо, однако, и за то, что показал, напомнил тем, кому надо помнить. Что же, в самом деле, глаза-то закрывать? Кто осмелится сказать честно, твердо, что нет и не может быть в мире ни одного живого Передонова с его сплошным беспросветным передоиовским несчастьем, человека, нищего не духом только или чем другим, а нищего всем? Кто по совести скажет: «Ну уж эдакой-то беды с человеком никак не может случиться и не случалось никогда»?

Много детей замученных, много невинно и винно страдающих, вроде Карамазовых, Фивейских, – а Передоновых, беспросветно страдающих, нищих всем и проклятых всеми, – еще больше. Мы это знаем, только редко об этом думаем. А когда думаем, когда видим и чувствуем – мы перестаем презирать Передоновых, мы покрываем их и, покрыв, спрашиваем: «Как Ты, создавший Передонова, смел создать его? Чем Ты ответишь за него? Скажи, нам нужно знать. Во имя любви – скажи: нам нельзя не знать».

Свой
Валерий Брюсов, человек-поэт

– Как, вы хотите писать о Брюсове? – сказал мне на днях молодой критик, сам недавно писавший о Брюсове. – Что еще о нем говорить? Наговорено достаточно, и притом много верного. Это один из достойно «признанных» поэтов. Правда, писали о нем и неумеренные глупости, называли (в собственных литературных кругах) гением, демоном и еще чем-то, богом, кажется, – однако и в кругах несобственных всегда критиковали его уважительно и почтительно. Поэт холодный, головной – но сильный. Звали классиком, парнасцем… всячески звали. Кто-то открыл, что это «поэт прилагательных»… Словом, о Брюсове сказано достаточно. И даже истерические выкликанья обожателей не помешали, а скорее помогли выяснению его облика. Это один из счастливых наших поэтов. Что еще писать о нем?

И молодой критик удивлялся. Не в меру хвалили, в меру бранили… Все ясно.

Я, однако, думаю, что критик не совсем прав. Кое-чего, может быть самого главного, о Брюсове еще никто не сказал. Ни хвалить Брюсова, ни бранить я не собираюсь. Не знаю, насколько сам он «поэт прилагательных», – но знаю, что, говоря о нем, следует употреблять как можно меньше прилагательных. Решительно они к нему не прилагаются. Скажите, что хотите: головной, чувственный холодный, горячий, теплый, сильный, слабый, старый, новый, – все будет вздор, такой же вздор, как и упоенные крики ушибленных им друзей: гений! пророк! бог! демон!

Каждый невольно выбирает из Брюсова то, что ему кажется в нем наиболее близким, понятным. И каждый ошибается, потому что в Брюсове нет ничего близкого другим: в нем все чуждо, он весь свой, и только свой. Если даже и есть в нем нечуждые кому-нибудь черты, то все равно, взятые отдельно, оторванные насильно от полного облика этого человека-поэта, они утрачивают смысл. Брюсов слишком целей, в цельности ясен и прост, – не примитивной простотой, а какой-то своей, «за-сложной», если позволено так выразиться, которую не все видят как простоту.

Не надо забывать, что он прежде всего – свой. Вот почти единственное прилагательное, которое прилагается к Брюсову. (Кстати, даже и не прилагательное.) Но зато я не знаю, есть ли другой человек-поэт, кого бы можно было в такой странной мере, с такой полнотой назвать «своим»; для себя – своим, для других – чужим.

115